— Угу, — сказал Егорша, кивнув головой.
— Разродятся так, что ни людям, ни кому другому живому места на земле нет уж, одни тараканы кишат, а боле — ничего!
Егорша перестал есть и совершенно уверенно сказал:
— А то — мыши! Против таракана — средств нету, а мышь — силоватей его, она таракана может кушать. Сами знаете: всё держится на силе.
— На глупости больше, — вставил солдат.
Егорша уже успел набить рот ветчиной и не мог ответить, а только помахал рукою в воздухе. Но проглотив жвачку, он немедля и напористо снова заговорил:
— А глупость — не сила? Глупость, брат, тоже сила. Побори-ка её? У нас, в селе, учительша против глупости ратовала, так приехали ночью из города жандармы — хоп её! И — пожалуйте в Сибирь, в безлюдное место…
— Ты расскажи про неё, — предложила жена. — Он про неё так рассказывает, что даже до слёз доводит.
Вытирая рот подолом юбки, старуха сказала неожиданным басом:
— В бога она не верила, отца не уважала, вот ей и — каюк! Да ещё и на том свете…
Егорша, дурашливо крестясь, сказал:
— Господи — помилуй, хвостиком по рылу! — а Палага посоветовала старухе:
— Ну, покамест ты на том свете не побывала, так про него не рассказывай.
— Она, учительша, была необыкновенной храбрости, — говорил Егорша солдату. — А отец у неё — поп, бо-ольшой силы попище! Вот она беседует с ребятами, с девками, а он незаметно подкрался, да за волосья её, да по щекам. Избил, а она встала с земли и говорит: «Понимаете, за что он, поп, отец мой, бил меня? За то, что я вам правду говорила. Не верьте, кричит, попам!» Тут он её — ещё! Да ещё…
— А как надо? — спросила старуха и сама же ответила: — Так и надо.
— Ты, мамонька, иди-ко спать, — сказала дочь, не сердито, но внушительно.
— Успею, — откликнулась старуха, она уже насытилась, её дёргала икота, но она всё ещё вкладывала в рот неверной, как бы пьяной рукой, кусочки пирога, отщипывая их пальцами, формы и цвета кореньев хрена.
— Гляди, вот до чего старики голодные, — сказал мне Егорша. — Им, ядри их чёрт, всё равно, что делается…
— А ты чёрного-то к ночи не поминал бы, паяц с ярмарки…
— Перестань, мать…
— Ему скажи, чтоб перестал, да, ему! — заговорила старуха басом и так глухо, точно в горле её кусок застрял. — Видали вы убогого такого, люди добрые? «Хочу, говорит, честным жить», а живёт со всеми зуб за зуб, никому — ни богатому, ни умному — не покоряется. То ему рёбра мнут, то — в тюрьму сажают. На улицу стыдно выйти из-за него, — рычала старуха всё гуще и озлоблённее; дочь её, сметая крошки со стола, хмурилась, Егорша, вытирая ладони о портки на коленях, посмеивался, подмигивал нам и этим довёл тёщу до того, что она, застучав по столу сухими кулаками, накинулась на него:
— Ежели во святы угодники метишь — не женись, рыжий бес, не мучай бабу зря…
— Ну, где же зря? — возразил Егорша, подмигивая. — Она, гляди, пятерых родила.
— Плюнуть тебе в хайло, — заревела старуха, — дочь взяла её под мышки, легко подняла и понесла к двери, говоря:
— Иди, иди, мамонька! Покушала, ну — отдохни…
Старуха, болтая ногами, держалась за живот и рычала, плевала на пол.
— Хорошо живёшь с женой-то? — спросил солдат.
Егорша ответил с жаром:
— Жена, брат, это… это, я тебе скажу, вся награда жизни моей! Ей-богу! Не будь её — забили бы меня, как гвоздь в стенку. А её даже злодеи мои уважают — умница, работница, песни поёт лучше городской актрисы…
Я спросил Егоршу, почему он в тюрьме сидел.
— Сажают! — очень правильно ответил он. — Вот последний раз земскому чего-то не так сказал, он меня и запрятал на целые три месяца. У нас тут дворянство кругом, господа — строгие, то есть требуют обращения, а в людях понимают меньше, чем в лошадях али собаках. Я прошлой осенью конюхом был у Лодыгина, а земский зятем ему приходится, ну и служит тестю, как тот пожелает. А до этого пруд чистил у купца Баюнова, громаднейший купец, морда красная сковородой, бороду бреет. Жулик такой, что хоть в цирке показывай. И всё на копейки считает: «За границей, говорит, весь счёт на часы да копейки и всякая работа идёт по шесть копеек в час, что ни делай, хошь нужник, хошь церкву». Он, сукин сын, хлопотал, чтоб меня окружным судом судили.
Я осведомился, за что. Егорша, сморщив лицо, почёсывая шею, усмехнулся:
— Так, пустяковина. Будто бы я его, быка такого, убить хотел, будто — покушение сделал. А я просто лопатой…
— По башке? — спросил солдат, поглядывая на Егоршу очень дружелюбно, с явным удовольствием.
— Нет… по плечу, что ли. Да ведь это так… просто: я замахнулся, а он подвернулся, — скучновато объяснил Егорша.
Вошла Палага, села на скамью возле девочки и оттуда сказала:
— Ты про бабушку Степаниду расскажи.
— Да, вот это случай свежий, — подхватил Егорша, снова оживляясь. — В страдную пору тут бобылка померла на жнивье, надорвалась и — в землю носом! Мужики покойников уважают, а тут, сами знаете, хоронить — не время, да и некому — бобылка. Работала она у Костюхина — есть такой деляга, живоглот. Уговаривают его: на твоей полосе померла — тебе и хоронить. Ну, у него свои резоны: не у меня она силу потеряла, а у всех, кто её нанимал. Затеялся спор. Лежит старуха на меже, раздуло её горой, сутки лежит и другие, вонь пошла от неё, ну и слухи тоже: умерла, а — почему? Неизвестно. Того гляди, полиция вступится, и тут уж — раскошеливайся! Костюхин настоял: хоронить вскладчину и первый внёс рубль шесть гривен — заработок её. Ну, сколотили кое-как четыре с двугривенным, я взялся гроб сделать, — я свои деньги у богатого в кармане держу! — усмехнулся он, подмигнув солдату. Рассказывал он очень живо, в светлых глазах его блестели острые улыбочки, обветренная кожа скуластого лица смешливо морщилась, и беззаботная бородка как будто росла.