Полицейские, согнав дубовцев в кучу, выравняли их в два ряда, и один, с медалями на груди, приказал:
— Становись на колени!
— И бабы? — спросил Серах.
— Я те поговорю, — крикнул полицейский, а другой деловито повторил:
— Все на колени становись!
Дубовцы зашевелились, переглядываясь, толкая друг друга, и все стали почти наполовину короче. Урядники вынесли со двора Грачёвых широкую скамью, поставили её среди улицы, попробовали — прочно ли стоит? Стояла прочно. Рыжебородый полицейский очень осторожно положил в конце скамьи большую охапку прутьев.
— Вон как, — сказал Серах, вытягиваясь в переднем ряду, и вздохнул:
— Бабы, вы становитесь сзади нас.
— Молчать! Не шевелись! — закричал полицейский с медалями.
Со двора старосты вышло гуськом начальство, впереди — губернатор, за ним исправник, офицер, становой и штатский, похожий на кота.
Губернатор стройный, тонконогий, аккуратно обтянут серой коротенькой курточкой, в штанах с красным лампасом, в лакированных сапожках. Лицо у него узенькое, тоже серое, под седой квадратной бородой сверкало что-то красненькое, похожее на крест, на нём было много золота, а лакированные ноги казались железными, шёл он быстро, легко, точно по воздуху, и было ясно, что это человек особенной силы и беспощадной строгости. Остановясь посредине фронта дубовцев против Митрия Плотникова, он закричал пронзительно, как павлин:
— Н-ну, что, мерзавцы? Бунтовать, а? Негодяи! Дармоеды! Недоимщики!
Плотников кувырнулся в ноги ему и заныл, выпрямляясь, приложив тёмные руки ко груди своей:
— Ваше сиятельство, преподобный… господин граф, простите Христа ради! Действительные дураки… виноваты… разорились до конца, не дай бог.
Вслед за ним завыли бабы, забормотали, закричали мужики:
— Обидели нас!
— Прости покрова́ ради.
— Темнота наша…
— Разорены вконец!
— Хоть помирай…
— Смутьяны тут ещё…
Губернатор стоял, дрыгая правой ногой, под седыми его бровями грозно блестели глаза, необыкновенные, золотистые, точно чешуя фазана.
— Молчать, идиоты! — снова закричал он. — Я вам покажу, как бунтовать. Налогов не платите, а пьянствуете, дебоширите… Я вас выучу!
Его серое, как бы запылённое лицо потемнело, он широко открывал рот, показывая золотые клыки, и грозил то кулаком, то пальцем, тонким и длинным, точно гвоздь. Его хорошо освещало солнце, и при каждом движении губернатора от его зубов, погон, пуговиц, перстня на пальце отскакивали золотые лучики, — можно было подумать, что он насквозь прошит золотом. Он сверкал, гремел, и смутно вспоминались какие-то сказки о страшных людях. Дубовцы, перестав ныть и понурясь, слушали бешено быстрый гон его слов.
— Государь император… в заботах о вас, подлецы… министры, архиереи… губернаторы ночей не спят, — кричал он, притопывая ногой. — Вам на каторге место! Но прежде я вас перепорю.
Сняв фуражку, он обнажил дыбом вставшие седые короткие волосы, вытер виски и лоб платком и хрипло скомандовал:
— Начать!
Становой пристав поднял к лицу бумажку и прочитал:
— Трофим Лобов.
Офицер, протирая очки платком, сказал исправнику:
— Следует ли детям смотреть, как секут родителей?
Исправник приподнял толстые усы, надул щёки, но — не успел ответить, — губернатор строго сказал:
— Детей тоже надо сечь!
Но тотчас же распорядился:
— Разогнать мальчишек по дворам и смотреть, чтоб не высовывались в окна-а! В чём дело, пристав? Где этот вызванный?
Двое полицейских уже подвели Лобова к скамье.
— Раздевайся.
— Нет сил со страха, — спокойно сказал Лобов. — Снимайте штаны сами, коли это нужно вам.
Пристав сказал губернатору:
— Ваше превосходительство, он упорствует, не хочет…
— Ещё бы он хотел! Дать ему десять лишних! Нет, барабана не надо, поручик, мы — без церемоний! Мы — просто, да!
Лобов лёг вдоль скамьи, вытянув шею за край её и упираясь в край подбородком. Двое полицейских, откинув корпуса, держали его за руки и за ноги, как будто растягивая человека. Казалось, что именно от этого красноватые ягодицы грузчика так неестественно круто вздулись. Солнце освещало ягодицы так же заботливо, как губернатора и всё другое.
— Раз, два, три, — торопливо и звонко начал считать становой тихий свист в воздухе и сухие шлепки прутьев по человечьей коже, но губернатор хозяйственно сказал:
— Не так часто, реже!
Лобов молчал, лёжа неподвижно, только мускулы под лопатками вздрагивали. Кожа его покрылась тёмно-красными полосами, а к последним ударам покраснела сплошь, точно обожжённая. Когда кончили сечь его, он так же молча спустил со скамьи ноги, сел, тыкая в землю изуродованной ногой, растирая ладонями подбородок и щёки, туго налитые кровью.
— Котомина Евдокия, — вызвал пристав.
— Не пойду, — закричала Авдотья, вырываясь из рук урядника, схватившего её сзади за руки. Лобов, поравнявшись с нею, сказал:
— Упрись подбородком в край скамьи — кричать не будешь.
Но она уже кричала:
— Бесстыдники… Да что вы? Не хочу…
Урядник толкал её коленом в зад, головой в плечи. Ему помогли, но перед скамьёй Авдотья снова начала сопротивляться, выкрикивая:
— Ваше благородие, избавьте срама. Прошу же я вас.
— Живее! — резко приказал губернатор.
Авдотью уже притиснули на скамью, но она всё ещё извивалась, точно щука, и, только когда обнажили ноги, спину её — замолчала на минуту, но после первых же ударов начала выть:
— За что-о? Мучители…
— Гляди-ко ты, — пробормотал Плотников, толкнув локтем Сераха. — Дуняшка-то — стыдится! А ведь бесстыдно живёт…