— Европеец, — говорил он. — Рожица монгольская, а — европеец!
Усмехаясь, он прибавил:
— Европеец по-русски, так сказать. Я готов думать, что это — новый тип, и тип с хорошим будущим.
В 1905 году, когда, при помощи Саввы, в Петербурге организовывалась «Новая жизнь», а в Москве «Борьба», Красин восхищался:
— Интереснейший человек Савва! Таких вот хорошо иметь не только друзьями, но и врагами. Такой враг — хороший учитель.
Но, расхваливая Морозова, Леонид, в сущности, себя хвалил, разумеется, не сознавая этого. Его влияние на Савву для меня несомненно, я видел, как Савва, подчиняясь обаянию личности Л.Б., растёт, становится всё бодрее, живей и всё более беззаботно рискует своим положением. Это особенно ярко выразилось, когда Морозов, спрятав у себя на Спиридоновке Баумана, которого шпионы преследовали по пятам, возил его, наряженного в дорогую шубу, в Петровский парк, на прогулку. Обаяние Красина вообще было неотразимо, его личная значительность сразу постигалась самыми разнообразными людями.
После слуха о его аресте на квартире Леонида Андреева, вместе с другими членами ЦК, В.Ф.Комиссаржевская говорила мне:
— Моя первая встреча с ним была в Баку. Он пришёл просить, чтоб я устроила спектакль в пользу чего-то или кого-то. Очень хорошо помню странное впечатление: щеголеватый мужчина, ловкий, весёлый, сразу видно, что привык ухаживать за дамами и даже несколько слишком развязен в этом отношении. Но и развязен как-то особенно, не шокируя, не раздражая. Ничего таинственного в нём нет, громких слов не говорит, но заставил меня вспомнить героев всех революционных романов, прочитанных мною в юности. Никак не могла подумать, что это революционер, но совершенно ясно почувствовала, что пришёл большой человек, большой и по-новому новый. Потом, когда мне сказали, что он был в ссылке, сидел в тюрьмах, я и в это не сразу поверила.
— Чудовищно энергичен, — говорил о Леониде в 20 году известный электротехник-профессор. — И удивительно организованы внешние проявления его энергии и в слове и в деле.
И так всегда, все видели, что Леонид Красин, «Никитич», «Винтер», «Зимин» — исключительный человек.
— Не знаю товарища, который был бы так надёжно наш, как «Никитич», — сказал о нём мой земляк «выборжец» П.Л. Скороходов во дни наступления Юденича на Петербург, как раз в тот день, когда отряды Юденича, наступая на Тосно, грозили отрезать Петербург от Москвы.
В тот день многие в Петербурге растерялись, подчиняясь панике, а Леонид, стоя у окна в моей квартире на Кронверкском и слушая, как бухает пушка броненосца, ворчал:
— В Гавани, вероятно, крыши сносит с домов и все стёкла в окнах к чорту летят. Раззор!
Кто-то спросил его:
— Отразим?
— Конечно, прогоним. Дураки — убегут, а убытки останутся. И удивлённо передёрнул плечами:
— Чего лезут, чорт их побери? Ведь и слепому ясно, что дело их — дохлое.
Затем пожаловался:
— Ну, и накурено у вас! Дышать нечем!
Он возбуждал к себе в людях настолько глубокую симпатию, что иногда она принимала характер романтический. Я знаю, что по его слову люди благодарно и весело шли на самые рискованные предприятия.
Знаменитый «Камо», «Чорт»-Богомолов, Грожан, убитый в Москве чёрной сотней, один из тех рабочих, с которыми Леонид устраивал подпольную типографию в 1904 году в Москве, кажется, на Лесной улице, — все, кого я знал и кто знал Красина, говорили о нём, как о человеке почти легендарном.
И, может быть, лучше всех сказал о нём мой друг, доктор Алексин, человек, относившийся к революции равнодушно, к революционерам — скептически, находя, что «от них пахнет непрожёванными книгами», — сам он никаких книг не «жевал». Однажды я сидел с доктором у Леонида Андреева, в Грузинах, а Красин приехал туда за мною по какому-то делу. Андреев был плохо настроен и как-то неловко, неуместно заговорил, что он не может верить в благодетельное воздействие революции на людей. Красин тоже был не в духе, озабочен; послушав пессимистические изъявления хозяина, он спросил:
— Если вы утверждаете, что мыться не стоит, — зачем же мыло варить? А ведь вы написали «Василия Фивейского», «Красный смех» и ещё немало вещей, революционное значение которых — вне спора.
И, как это нередко бывало с Леонидом Борисовичем, он вдруг вспыхнул, засверкал красивыми глазами и произнёс одну из тех речей, которые, если и не могут убедить противника, то совершенно обезоруживают его. Все знают, как великолепно мог говорить Красин, когда бывал «в ударе». И во время его речи доктор Алексин шопотом сказал мне:
— Вот от этого пахнет историей.
В Куоккале и на Капри, в Берлине, где Красин, работая у Сименса-Шуккерта или у Сименса-Гальске за триста марок в месяц, едва перебивался с семьёю, в моей квартире, в доме, где теперь ВЦИК, в Петербурге, работая по установке освещения на военных судах, везде, где «Никитич» встречался со мной, он вызывал у меня впечатление человека несокрушимой, неисчерпаемой энергии. Известно, что он не сразу пошёл работать с советской властью, у него, как у многих в 17–18 годах, были колебания.
— Не сладят, — говорил он мне. — Но, разумеется, эта революция даст ещё больше бойцов для будущей, несравнимо больше, чем дали пятый, шестой год. Третья революция будет окончательной и разразится скоро. А сейчас будет, кажется, только анархия, мужицкий бунт.
Но он скоро убедился, что «сладят», и тотчас же встал на работу. И тотчас же предложил мне организовать «Комиссию по улучшению быта учёных».
— Если буржуазия умела — хотя и не очень ловко — пользоваться силами квалифицированной интеллигенции, тем более должны уметь делать это мы, — говорил он. — Ильич совершенно согласен со мною, необходимо дать учёным всё, что только мы можем дать в этих дьявольски трудных условиях.