Любопытно, что в некоторых местечках заключённые в тюрьмах были временно освобождены для оказания помощи населению. Они приняли самое деятельное участие в розыске украденных вещей и аресте воров. Роли на этот раз переменились».
Говоря о «бешеном разгуле инстинктов человека», журналист забыл прибавить — собственника. С этим добавлением «разгул» совершенно понятен.
Через три дня трупный запах от погибших городов распространился десятка на два километров и окружил место катастрофы кольцом ядовитого, гнилого тумана. Солдаты работали героически, но противогазы уже не помогали, и отравленные люди, всё чаще теряя сознание, начали отказываться разрывать мусор. Работу по извлечению трупов из-под развалин прекратили, начали заливать их креолином и негашёной известью. Вероятно, под грудами камня были ещё живые изуродованные люди. Затем — «жизнь вступила в свои права».
Конечно, залечивались и не такие раны, нанесённые слепою силою стихии.
Мессинская катастрофа была ужаснее и погубила значительно большее количество людей, кажется, до шестидесяти тысяч. В Монте-Кальво, Вилла-Нова, Ариано ди Пулья и других городках погибло, как утверждают иностранные журналисты, от десяти до двенадцати тысяч.
Здесь вполне уместно сказать несколько слов о поведении иностранной прессы по отношению к Италии, для которой, как известно, туристы — солиднейшая статья дохода. Газеты Франции и Англии весьма сильно и как будто не совсем бескорыстно преувеличили размеры катастрофы. Было напечатано, что разрушены: Неаполь, Сорренто, Капри, Амальфи и вообще — места, наиболее посещаемые богатыми иностранцами. В одной из газет было даже сказано, что центром землетрясения является Неаполь, хотя уже было известно, что центр катастрофы — между городами Фоджия и Мельфи.
В Неаполе, в старых кварталах, несколько десятков домов дали трещины, во время паники четырнадцать человек ранено, четверо померли. В Сорренто, на Капри толчки землетрясения ощущались слабо, и разрушений нет, так же как во всех городах по берегам Неаполитанского залива.
Преувеличенные сведения о размерах катастрофы и неверные о месте её, разумеется, вызвали определённый эффект: тысячи иностранцев выехали из Италии, девять пароходов с туристами из Америки, изменив курс на Неаполь, пошли в Марсель, на французскую Ривьеру.
Это — неплохая иллюстрация «культурной солидарности» и «гуманизма» буржуазных государств.
Иван Егорович Владимиров — Иван Вольнов, крестьянин, сельский учитель — появился на острове Капри в 1909 или 1910 году. До этого он жил где-то около Генуи, кажется, в Кави-ди-Лаванья, а туда приехал из сибирской ссылки. Сослан был как член партии социалистов-революционеров, организатор аграрного движения в Малоархангельском уезде Орловской губернии, — до ссылки сидел несколько месяцев в прославленном садической жестокостью орловском «централе», каторжной тюрьме. Там тюремные надзиратели несколько раз избивали его, а однажды, избив до потери сознания и бросив в карцер, облили солёной водой; раствор этот разъел ссадины и раны, оставив на коже глубокие рубцы.
В ссылке, в глухой сибирской деревне, он работал батраком у зажиточных крестьян, заслужил их симпатии, и они, по собственному почину, организовали ему побег. Для тех времён это не было исключительным случаем, и говорит это не о великодушии мужиков, а только о том, что они понимали: есть люди, которые делают революцию в интересах крестьянства. Сам Иван рассказывал о побеге приблизительно так:
— Мужики там были — хорошие, грамотные, я довольно плотно вкрепился в их жизнь, работал, пропагандировал и о побеге — не думал. Но как-то ночью приходят двое и — обрадовали: «Приехал урядник с бумагой, говорит, что тебя требуют назад, в Россию, там ещё что-то открылось за тобой, и тебе, за грехи, додать надобно. А мы тебя считаем человеком хорошим, так ты беги! Урядника напоили, спит, проснётся — ещё напоим. Про тебя ему сказано, что ты на охоту вчера ушёл. Лошадь — запряжена, вот он отвезёт тебя; доедешь до своих». Я сообразил, что начальство зря в Москву не потребует, а если потребовало — значит, или каторгой угостит, или повесит. Вешалка мне грозила; я был организатором боевой дружины, участвовал в эксах; получая на юге литературу из Греции, был выслежен шпионами, пришлось стрелять, одного, кажется, ухлопал. Вообще — повесить меня было за что, ну и — кроме того — шея есть. Расцеловался я с приятелями и — айда! Тихонько, черепахой прополз по России; потолкался кое-где за границей, вот — метнуло сюда.
Его спросили, как понравилась Европа. Он отвечал осторожно: «А не знаю ещё! Пестро́ очень в глазах и толпёж в голове. Ну, конечно, сразу видишь: здесь настроено, накоплено больше, чем у нас. Землю холят — замечательно!»
В то время ему было, вероятно, лет 25–27; крепкий такой был он, двигался осторожно, тяжеловато, как человек, который ещё не совсем овладел своей силой и она его несколько стесняет. Над его невысоким, но широким лбом — плотная шапка тёмных, туго спутанных волос, на круглом, безбородом лице — карие глаза с золотистой искрой в зрачках, взгляд — пристальный, требовательный и недоверчивый. Маленькие тёмные усы, губы очень яркие и пухлые; физиономисты говорят, что такие губы — признак повышенной чувственности.
Нерешительную улыбку этих очень юношеских губ сопровождал невесёлый блеск глаз, затенённых густыми ресницами, и на краткий момент круглое, грубоватое лицо Вольнова казалось необычным, даже — загадочным. Говорил он вдумчиво и скупо, немножко ворчливо и по складу речи, по манере её часто казался старше своего возраста, а вообще же от его речей веяло свежестью чувства, прямодушием, простотой. И чувствовалось, что, относясь к людям не очень доверчиво, он и к себе самому относится так же, в нём как бы что-то надломлено, скрипит и, говоря, он всегда прислушивается к этому скрипу.