Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Страница 32


К оглавлению

32

Он высадил цветы в клумбы вокзального палисадника, а через несколько дней какое-то важное начальство проездом в Калач, присмотревшись к цветам, захохотало:

— Но, — посмотрите, ведь это — рожа Ададурова.

Басаргин тоже визгливо и радостно засмеялся, и с той поры не только все на Крутой, но и проезжие служаки так и стали называть цветы: «Рожа Ададурова».

К весне на Крутой образовался «кружок самообразования», в него вошло пятеро: младший телеграфист Юрин, горбатый, злоумный парень; телеграфист с Кривой Музги Ярославцев; «монтёр весов», а проще сказать — слесарь Верин, разъезжавший по станциям проверять точность весов «Фербенкс», и царицынский наборщик, он же переплётчик — Лахметка, переплетавший книги Ковшова, человек необыкновенной душевной чистоты. Он был старше всех нас по возрасту и моложе всех душой; тоненький, стройный, светловолосый, с голубыми глазами, глаза его ласково и радостно улыбались всему на свете, хотя он, «подкидыш», безродный человек, прожил на земле уже двадцать семь очень трудных лет.

По характеру моей работы я не мог ни на час отлучиться со станции, и связь с Царицыном была возложена на Лахметку. Я познакомил его с «поднадзорными» города, — в то время там жили М.Я. Началов, бывший ялуторовский ссыльный, Соловьёва — невеста сидевшего в тюрьме казанского марксиста Федосеева, студент Подбельский, убитый в Якутске во время известного «вооружённого сопротивления властям» , саратовцы — братья Степановы, только что приехавшие из Берёзова, из ссылки, поручик Матвеев и ещё несколько человек. Эти люди снабжали нас книгами. Каждую субботу Лахметка приезжал на Крутую, Верин и Ярославцев тоже являлись более или менее аккуратно, и по ночам, в телеграфной, мы читали брошюру А.Н. Баха «Царь-Голод», «Календарь Народной воли», литографированные брошюры Л. Толстого, рассуждали по Михайловскому о «прогрессе», о том, какова «роль личности в истории». Лахметке эта роль была особенно понятна: существует на земле, в России, в Царицыне, какая-то обидная и непонятная чепуха, теснота, и всё это необходимо уничтожить. Начинать надобно с истребления сусликов, саранчи, комаров и вообще всего, что извне мешает людям жить. А очистив землю от различных пустяков, расселить по ней городских жителей, чтобы они не теснились, не мешали друг другу.

— Чтобы каждый гадил на своей земле, а не у соседа, — объяснил злоумный Юрин.

У меня не было такого разработанного плана спасения людей от плохой жизни, но я с Лахметкой не спорил: всё равно, с чего начать дело, лишь бы поскорее начать. Не спорил и потому ещё, что Лахметка был совершенно глух к возражениям; когда с ним не соглашались, он смотрел на несогласного так красноречиво, что было ясно: уступить он ни в чём не может, хоть на огне его жарь!

Иногда к нам заходил Черногоров и, постояв, послушав, решительно говорил:

— Все эти разговоры-словоторы никуда, парни! Мала пчела, а и та без бога не живёт, а вы хотите — без бога.

Но с богом у него отношения были тоже неладные: не нравилось ему, что бог скормил медведям сорок человек детей за то, что они посмеялись над лысиной пророка Елисея, и хотя я, «учёный», сомневался в том, чтобы медведи водились там, где гулял пророк, — Черногоров, отмахиваясь от меня, увещевал:

— А ты — брось это! Не маленький, пора перестать книжкам верить.

Но ещё больше, чем богова жестокость к детям, смущал его тот факт, что бог, неизвестно для чего, создал землю не везде одинаково плодородной и слишком обильно посыпал её песком.

— По тот бок Каспия песку насыпано — и-и — бугры! Конца-краю нет пескам. Это я не понимаю — зачем же?

Это с ним, с Черногоровым, произошёл случай, описанный мною в рассказике «Книга».

Да, так вот мы и жили. Чтение и беседы наши прерывались стуком телеграфного ключа, и по треску этому мы знали, когда соседняя станция спрашивает:

— Могу ли отправить поезд номер…?

Через некоторое время на станцию вкатывался поезд, и я бежал считать бочки.

Басаргин о наших ночных чтениях знал, и, если ему, в жаркие ночи, не спалось, приходил к нам в ночном белье, босой, встрёпанный, напоминая сумасшедшего, который только что убежал из больницы.

— Ну, — катай, катай, — я не мешаю! — говорил он, присаживаясь в конторе перед окошком телеграфа, но не мешал минуты три, пять, а затем, положив волосатый подбородок на полочку перед окошком, спрашивал нас, насмешливо поблескивая глазами:

— Будто — понимаете что-нибудь? Врёте. Я впятеро умнее вас, да и то ни слова не понимаю. Чепуху читаете. Вы лучше послушайте настоящее…

«Нестоящее» было очень далеко от «теории прогресса» и Спенсерова учения о «надорганическом развитии», настоящее бойко рассказывало о том, как «личность» — стрелочник Захар Басаргин — лезла сквозь дикие заросли невероятно оскорбительной и трудной действительности к своей цели.

— Каждый должен жить, как в церкви, — учил он нас. — Чтобы всё вокруг блестело, и сам гори, как свеча! Трудов — не бойся!

Слушать его живую напористую речь было не менее интересно, чем разбираться в трудной словесности Спенсера и Михайловского. Я слушал жадно. Человек — нравился мне, а дела его — не очень. Вероятно, Захар Басаргин был одним из первых людей, наблюдая которых, я укреплялся в убеждении, что сам по себе человек хорош, даже очень хорош, а вот делишки его, жизнь его… так себе. Делишки-то могли бы лучше быть.

Теперь я дожил до времени, когда у всех людей есть возможность, а у многих и охота делать большие дела, и вот — я вижу — делают! Значит — не ошибся я: человек особенно хорош, когда он понимает, что, кроме его самого, никаких чудес на земле — нет и что всё хорошее на ней создаётся его волею, его воображением, его разумом.

32