Большинство людей на Крутой относилось ко мне враждебно. Ковшов подозревал, что Басаргин хочет женить меня на своей старшей дочери и продвинуть на его, Ковшова, место. Тихомирову я мешал, потому что он сам давно прицеливался на место Ковшова, а кроме того, он привык видеть себя умнейшим человеком на станции, с людьми разговаривал снисходительно, и с ним никто, кроме Басаргина, не спорил. Но мне часто и легко удавалось доказать поклонникам его ума, что он — невежда и враль, а люди типа Тихомирова считают разоблачение их вранья — кровным оскорблением. Машинист водокачки, страстный, но несчастливый картёжник, имел дурную привычку бить свою чахоточную жену и косоглазенькую племянницу Юлию, которую все звали Жуликом за то, что она год тому назад похитила у кого-то печёное яйцо; с машинистом у меня «произошло столкновение на кулаках, после чего оба публично разодрались», как написал в рапорте жандарм Петров, медленно умиравший от сахарного мочеизнурения и поэтому равнодушный ко всем людям на станции. Егоршин благочестиво ненавидел меня за безбожие, а ещё больше за то, что я дружил с Крамаренком, который тихо и упрямо ухаживал за его молодой, но до истерики замученной женой.
Однако враги мои не могли не признать за мной некоторых достоинств: я научил всех баб станции печь хлеб лучше, чем они пекли, научил их делать сдобное тесто, варить пельмени и многим другим кулинарным премудростям. Я заливал худые резиновые галоши, вставлял стёкла в рамы и вообще немножко помогал бабам жить, кое в чём помогал и мужьям, делая это от избытка силы и от скуки однообразных трудовых дней. Было признано, что я «образованнее» Тихомирова, о котором Басаргин говорил:
— Никуда эта дубина не годна, кроме как жениться. В его года Христа уже распяли, Скобелев генералом был, а он всё ещё в дураках стоит.
Ежедневно по три часа Тихомиров играл гаммы, — Басаргин уговаривал его:
— Ты бы пожалел скрипку-то, лучше пилил бы старые шпалы на дрова.
Тихомиров, делая каменное лицо, урчал:
— Вы не можете музыку ценить, у вас уши волосами заросли.
А меня прямодушный Захар Ефимович убеждал:
— Сюртука нету у тебя? Плюнь на сюртук. Умишко — есть? Работать можешь? Выбери девицу, женись и делай жизнь по вкусу.
Программа эта не улыбалась мне, хотя между мной и старшей дочерью Басаргина уже возникла взаимная симпатия, девушка уже несколько раз слушала наши ночные беседы и чтения, сидя в саду под окном телеграфной, — входить к нам запрещала мать, очень сердитая женщина.
Всё это благополучие кончилось неожиданно и необыкновенно. Старые служаки Грязе-Царицынской дороги всячески старались «подсиживать ададуровцев», мешавших воровству в товарном отделе; пускались на различные хитрости и подлости, чтобы замарать «неблагонадёжных», поднадзорных. Начальником станции Калач был некто Артобалевский, кажется — бывший полицейский чиновник, а смотрителем товарных складов на Калаче служил киевлянин Амвросий Кулеш, бывший ссыльный, маленький, суетливый и не совсем душевно здоровый человечек лет сорока. Амвросий Семёнович очень любил птиц, и однажды Артобалевский застал его, когда он, доставая из распоротого мешка горстями просо, кормил им голубей и воробьёв. Артобалевский послал на него донос в правление дороги, обвиняя в порче и хищении груза. Кулеш был вытребован в Борисоглебск для объяснений, поехал и — пропал.
А через несколько дней в «Царицынском листке» появилась корреспонденция, сообщавшая, что между станциями, — если не ошибаюсь — Грибановка и Терповка, — найден труп, по документам при нём установлено, что это — смотритель товарных складов станции Калач А.С. Кулеш, а в записке, найденной при трупе, сказано, что Кулеш покончил с собой, будучи оскорблён несправедливым обвинением. «Ададуровцы» и все «порядочные» люди возмутились, начальник дороги Надеждин заставил духовенство Борисоглебска служить панихиду по самоубийце и атеисте, в Царицыне решили сделать то же самое.
За мною приехал на Крутую Лахметка, и вот мы с ним отправились в город, идём по улице, а по другой её стороне навстречу нам бойко шагает покойник Кулеш.
— Вот, чёрт, до чего на Кулеша похож! — удивлённо пробормотал Лахметка, но в следующую минуту мы оба убедились, что не «похож», а — воскрес из мёртвых, снял шляпу и, превесело улыбаясь, размахивает ею.
Затем он встал перед нами, настоящий, живой, с бородкой, в розовом галстуке и, радостно смеясь, спросил:
— Испугались?
И весьма оживлённо сообщил нам, что корреспонденцию о смерти своей он сам написал и послал в листок.
— Чтоб всем сукиным детям стыдно было, — убили человека за горсть проса!
Его худенькое счастливое лицо было лицом человека явно и радостно безумного.
Панихида, конечно, не состоялась, но разыгрался большой скандал на удовольствие всех врагов «поднадзорных», хотя Кулеша отправили куда-то в лечебницу. История эта немедленно стала известна по всей дороге, на Крутой меня стали немножко травить. А потом явился инспектор движения Сысоев, бывший офицер гвардии, большой, толстый, синещёкий, потевший голубым жиром. Тыкая меня пальцем в плечо, он ядовито храпел:
— Ну, что, а? Нигилисты, а? Просо воруете? Честные люди! Хо-хо-о!
После этого меня, с благословения начальства, начали травить уже, как собаки кошку, и я решил уйти.
— Терпи! Обойдётся! — утешал и уговаривал меня милейший Захар Ефимович Басаргин.
Но способность терпеть у меня слабо развита, и, сложив свои книжки в котомку, отказавшись от бесплатного билета до Царицына, вечером дождливого дня я отправился пешочком с Крутой в Москву.